В субботу 26
сентября в Московском музее современного искусства на Петровке в рамках проекта
«Мастерская женского творчества. История женской культуры в постсоветском
пространстве: 1989–2009 годы» – замысел Натальи Каменецкой и Оксаны Саркисян – состоялась
презентация диска, посвященного постсоветской истории женского искусства. Диск
содержит большую часть материалов двухтомного каталога, который, как
предполагается, выйдет на следующий год одновременно с выставкой в ММСИ –
«Свидетельство отсутствующего субъекта», – посвященной этому проекту.
Такое начало,
безусловно, обещает много. Ведь несмотря на то, что разговор о гендере ведется
в российском искусстве с конца 80-х, за эти двадцать лет он так и не стал
дефолтной областью художественной работы.
Возможно,
планируемая выставка каким-то образом поможет выровнять эту ситуацию. Уже само
по себе произнесение огромного количества имен действующих художниц, готовых
высказываться на тему гендера, дорогого стоит.
Но первое, что
бросилось в глаза, – крайняя противоречивость позиции организаторов и
участников: казалось, они делали все, чтобы максимально смягчить предполагаемые
«острые углы» гендерного дискурса и превратить его в абстракцию.
Это создало
странный эффект полнейшего отчуждения от главной темы. По сути, в большинстве высказываний
гендер рассматривался как нечто, существующее за рамками российской реальности.
Апогеем стала
речь художницы Ирины Наховой. Застенчиво предположив, что современное русское
искусство не обязательно должно быть развлекательным и смешным, она еще
осторожнее затронула проблему восприятия другого
как чуждого в российском социуме:
«конечно, я не говорю о расизме, но в нашем обществе мы должны держать в
голове гендерный дискурс как часть борьбы за равенство». Затем Нахова вернулась
к своему опыту западных выставок, упомянув, что обсуждения одного из ее
проектов сопровождали «резкие высказывания по поводу race, harrassment и homosexuality».
Само по себе
произнесение этих слов на английском как будто подразумевало, что не только
самих этих явлений, но и поля для их обсуждения в русском искусстве нет и не
предвидится.
Действительно,
мотив, который звучал в речи выступавших художниц чаще всего, был связан с
переживанием периода «нон-конформизма», когда гендер и смежные с ним проблемы отсутствовали
de jure, представляясь в советском масштабе более мелкими, чем сопротивление
власти в целом и утверждение прав человека как личности.
Всякому, кто
знаком с тенденциями т.н. актуального искусства, будет нетрудно проследить
продолжение этого явления. Разрушение тоталитарной системы привело к тому, что и
социальные проблемы перестали быть монолитом и потребовали нового осмысления.
Однако
постсоветское художественное образование не предлагало решений, связанных с
приватным пространством, продолжая навязывать монументальное искусство. По этой
причине многие, сделавшие в 80-х гг. карьеру художника, ощущали необходимость
говорить о социальности, но сами эту социальность как нечто значимое не видели.
Художник скорее готов был лаять, как
собака, привлекая к себе внимание. Подобный ход действительно работал,
тогда как почти всякое появление политики в искусстве носило бутафорский
характер – вроде произведений Комара и Меламида в 80-е или групп АЕС+Ф или
«Синие носы» в 2000-е; в обоих случаях эти проблемы активно эксплуатируются без
тени осмысления.
Такое
игнорирование социального в результате стало общей и неприятной тенденцией.
Вроде того, как в современной архитектуре, чтобы придать старому зданию
приличный вид, нахлобучивают на него пластиковый фасад. Итог оказался плачевным
и довольно комическим: беседа о социальных процессах стала чем-то вроде дежурного
кода, необходимого не нам, но западному рынку.
Но мода на все
советское, а затем на все постсоветское давно прошла. И сейчас эта стратегия
изготовления муляжей не выглядит ни достойной, ни успешной. Больше того,
вызывает недоумение, когда Марат Гельман, один из главных пропагандистов
радикальной политизации искусства, пишет в своем блоге: «Cегодня подумал, что рядом с каждым успешным мужчиной есть
женщина, делающая практически всю работу. У меня в галерее работают одни
женщины, а художники практически одни мужчины. В музее мы с Сурковым чего-то
там командуем, а работают девчонки. И так у всех вокруг. У Кирилла
Серебренникова на Территории, у Мильграма в министерстве – везде. Это что – природой предопределено, или
только в искусстве?» Это как если бы в президентском блоге появилась
запись: «Сегодня подумал, что на Тверской улице много странных людей,
замотанных в три слоя пальто, с иконками на шее и протянутой рукой. Это что – природой предопределено, или только в Москве?».
Связь между политикой и гендером Гельману не видна и не интересна, но то ли
дело, когда о ней не имеют представления и кураторы феминистских проектов?!
Поэтому крайне
важно, что на презентации будущей книги прозвучали слова Людмилы Бредихиной,
что гендер – «почти единственная область, которую советская власть в диалоге с
художником так и не смогла присвоить, спустив сверху». Эту тему продолжила и
художница Наталья Абалакова, которая говорила о совмещении теоретической и
художественной работы в своем опыте, и настаивала, что «средства современного
искусства позволяют размышлять о социальных проблемах, оставаясь художником».
Добавлю, что
именно гендер представляется одним из самых действенных рычагов, которые смогут
вернуть искусству право на приватность – право, к которому так внимательно
относились московские концептуалисты. Больше того, феминистская теория
подразумевает, что приватность и есть максимально действенное поле, позволяющее
прямо повлиять на общество.
В конечном
итоге именно расширение приватного в искусстве может помочь прервать порочный круг
присоединения к власти, которое приводит критиков, например, к буквальному
пониманию произведений Беляева-Гинтовта.
Понятно, что в
условиях российского общества и особенно – российской художественной реальности
– говорить о проблемах гендера впрямую невероятно сложно. Понятно, что шуточки
на тему женского искусства в духе «ну что это за художник, если бороды нет и
водку не пьет» в этом сообществе не иссякнут ни завтра, ни послезавтра. Понятно,
что в зале преобладали женщины – и единственным вопросом, который задал
мужчина, было: «А может ли попасть в музей женского искусства произведение,
которое я создал вместе с женой?». Наконец, понятно, что, по сути, главным
лицом на презентации был исполнительный директор
ММСИ Василий Церетели, самым патриархальным образом принявший свою должность
как часть империи влиятельного деда.
И все же
презентация прозвучала и удалась – прежде всего, благодаря тем художницам,
которые предпочли другой тип участия в дискуссии. Пока что перед лицом
непроговариваемой, запретной проблемы самым эффективным оказывается не слово, а
действие.
Началось с
перформанса Веры Сажиной, которая мгновенно захватила аудиторию, вовлекая ее в
заклинательный ритм не то камлания, не то футуристических пропевок. Пожалуй,
именно она позволила осознать, что в поле русского искусства до сих пор присутствует
как архаический пласт шаманского и наивного, так и опыт женщин авангарда.
Далее участники
дебатов сменяли один другого, а чуть в стороне от общего стола художница из
группы «Медгерменевтика» Мария Чуйкова в течение получаса спокойно гладила
белье. И в этом проявлении незаметного факта ежедневной женской работы было
больше силы и убедительности, больше протеста и социального жеста, чем в
дискуссии о «национальной специфике российского феминизма».
Выходит,
современное русское искусство действительно способно говорить о гендере. Но, возможно,
кураторам придется этому учиться.